Интервью

Мама-шансонетка

Дина Рубина — Многие ваши рассказы — о том, как вы, далеко не смеясь, пытаетесь расстаться со своим музыкантским прошлым. Почему?

— Так ведь семнадцать лет каторжных работ! Спец.муз. школа, да консерватория…Мама умоляла. По сравнению с литературой музыка всегда считалась твердым куском хлеба. О, этот пресловутый "твердый кусок хлеба" наших родителей! В итоге — всю жизнь страшно завидую людям с нормальным гуманитарным образованием — историкам, филологам, структуральным лингвистам.

— А как вы поступали в консерваторию? У вас это нигде не описано.

— Не описано, потому что до сих пор мне стыдно и страшно. Я была из породы так называемых "музыкальных детей". Клеймо "музыкальный" означает — "хороший звук, но проблемы с техникой и паническая боязнь сцены". Сейчас я пишу роман о Ташкенте, моем детстве — там, наверное, все это будет. О дактилоскопических отпечатках потных пальцев на черных клавишах, о соскальзывающих, трясущихся руках. О концерте Грига, где партия правой руки выучена неплохо, поскольку справа сидит приемная комиссия, а левую до сих пор я учу в своих снах, хотя еще в молодости прервала все отношения с музыкой. Даже не раскланивалась при встречах. Лишь недавно — представляете, сколько лет прошло после окончания консерватории? — я стала опять — понемногу! — слушать музыку.

— И что испытали?

— Чудовищную ревность мастерового, принадлежащего одному виду искусства, к могуществу другого вида искусства. Ревность к тому, как, легко и мгновенно, без слов, музыка врывается в сердце, как обезумевший хирург, режет души направо и налево, имеет над ними полную власть — вне зависимости от того, есть ли, или нет у человека музыкального образования. Меня с молодости одолевали эти приступы бессильной ревности. Помню, как однажды в Гурзуфе, мы с сестрой пошли на концерт ленинградского симфонического оркестра…Двери зала из-за жары были распахнуты на улицу. И вот, грянули первые аккорды Первой симфонии Брукнера, и в зал влетела большая белая бабочка, и порхала над дирижером, над оркестрантами, над зрителями до самого конца…Вот это слияние музыки и трепетного белого пунктира полета капустницы мучает меня до сих пор, — а знаете почему? Потому что я не понимаю — как достичь того же ощущения невероятной, божественной невесомости в прозе.

— Будучи консерваторцем, долго не понимал живопись: художники с огромным трудом пытаются изобразить трехмерное пространство там, где — на мой взгляд — можно обойтись тремя нотами.

— У меня есть схожий провал — при всех моих литературных обреченностях — в отношениях с театром. И даже, боюсь произнести, — с кинематографом.

— Рискованное признание для сценариста.

— Более чем. Тем паче, что сама я по темпераменту — актриска погорелого театра. Знаете, старинные куплеты: "наша мама — шансоньетка, любит ночью танцевать!" Думаю, что стала бы неплохой актрисой, если б получила соответствующее образование. Странность моя: театр не люблю, а представлять — читать, например, поэзию и прозу, да хоть и свою — даже очень. А вообще, театр жизни я предпочитаю театру на сцене.

— Что впечатлило из последних премьер?

— На противоположной стороне улицы мечется старушка и просит милостыню. Я вижу ее и начинаю рыться в сумочке, чтобы достать кошелек. Она оглядывается, видит меня — и кидается ко мне через дорогу, наперерез потоку машин. Я ей даю какую-то деньгу и говорю: "Бабушка, что же вы так рискуете? Ведь вас могла машина сбить..." Она в ответ, горячо, благодарно и доверительно: "Спасибо, дочка! А тебе я желаю, чтоб если собьет тебя — так насмерть! Чтоб не мучилась".

Синдикат нищих — любимый объект наблюдения. Есть место в районе Петровки, там светофор долгий, машины под ним стоят часто и помногу. Промышляет там некий переросток — прыщавый, гнусавый. Обычно всовывается в окно машины, я подаю ему всегда — рубля по три. Однажды подала десять, мелочи не было. Он воодушевленно сунул в окно свой рубильник и заныл: "Мадам! Дайте СТО рублей. У меня дедушка помер, не на что похоронить". Я немедленно подняла стекло. В следующий раз — на том же месте — тот же соискатель ста рублей на похороны дедушки. В третий раз я высунулась из окна и крикнула : "Как здоровье покойного дедушки?". Паршивец издалека показал непристойный жест, я расхохоталась. Мой водитель не мог понять — с чего это я так веселюсь. А я просто наслаждалась сценкой.

— Как вы думаете, почему антисемитизм сейчас — действительно прибежище бездарей? Нет среди них нового Гоголя, Достоевского, Чехова или Куприна. Один Свиридов — судя по недавно изданным дневникам.

— Не читала. Впрочем, дневники — это личное дело каждого человека. В отличие от прилюдных демаршей или общественно-ксенофобской деятельности, омерзительной во всех проявлениях. Я страстный приверженец Чехова. Произошел он, конечно, из среды мещанской, антисемитской — Таганрог, провинция, близкое соприкосновение с еврейской средой... Но почитайте-ка его письма: "Посылаю к Вам доктора Шапиро, он замечательный диагност, помогите ему устроиться на службу".

— Понятие "хоть еврей, да свой" вам знакомо?

— Разумеется. Но слишком много было этих Шапиро в рекомендательных письмах Чехова. Да и "Скрипку Ротшильда" антисемит не напишет... Заступлюсь я и за Куприна — того самого, который выгнал меня из России в девяностом.

— То есть?

— Да, мой любимый Куприн, автор "Суламифи" и "Гамбринуса". Именно его письмо издателю Батюшкову, перепечатанное в газетенке "Пульс Тушино" и расклеенное на нашей остановке, потрясло меня и ошеломило безоглядной неприязнью, помните? — "…и не подпускайте их, ради Бога, к русской литературе, они обоссут ее и сами не заметят" — стало для меня последней каплей. Но сейчас я отношусь к подобным выпадам спокойно: Куприн, человек пьющий, дал себе волю в частном письме. Он, во всяком случае, не подписывал открытых писем в газетах, как это делали советские писатели. Сейчас, имея за плечами Израиль, я гораздо более терпимо отношусь к национальным предпочтениям каждого человека — если, повторяю, это относится к сфере его частных чувствований. И потом, ко всему прочему: меня никто не обязан любить. Я лишь требую, чтобы меня уважали.

А насчет того, что антисемит якобы измельчал... Давайте-ка проживем лет тридцать-пятьдесят. Вполне возможно, что в опубликованных дневниках замечательных, гениальных людей мы с изумлением — или со смущением — обнаружим что-то подобное. И выясним, что и в наше время были весьма талантливые антисемиты.

— В одном из ваших рассказов нашел: "Свободный писатель" и "казенный счет" — есть вещи несовместимые". Вы уходите с поста главы департамента культурных связей Еврейского Агентства после трехлетней государевой службы из-за этого противоречия?

— Во-первых, закончился срок моего договора, во-вторых, чувствую себя, как недоенная три года корова, которая мычит и страдает, и ждет освобождения. Я ведь три года практически не писала, имея в загашнике два незаконченных романа и массу всевозможных более мелких заделов. Вставала в пять утра для того, чтобы накропать хоть абзац-другой. За три года новенького издала — небольшую книгу новелл, потому что работа над романом требует 18-часового рабочего дня.

— У вас так?

— Ну, шестнадцать часов минимум — с перерывом на служение семейному очагу... И, как та переполненная корова, я готова бежать куда угодно, ломая жерди забора, за которыми меня держат. И потом, три года — это достаточный срок для освоения нового опыта. Тютчев, Гете, Державин — не будем перечислять страдальцев нашего цеха, которым было что сказать о тяжелом хлебе чиновных должностей. Но это был достаточно интересный опыт. И, нагруженная им, я с оптимизмом смотрю в свободное домашнее будущее.

— Много ли сюжетов дали вам эти годы?

— Я человек суеверный. Скажу только одно слово: навалом! Исколесила Россию, за что своей службе трехлетней благодарна. Ну, представьте: бабка садится в поезд, похлопывает себя по груди — а в лифчике, как обычно, деньги — и удовлетворенно говорит: "Гори хоть все селение, со мной мое имение". Ну, где я такое еще услышу, как не в России?

— В Иерусалиме, наверное. Там ведь из наших не только евреи.

— Вряд ли. Бабушек масса, но они другие. Поверх потока машин на улице Яффо перекрикиваются две: "Как вам нравится тот Меерсон?" — "А что, он опять в новом костюме?" — "Какой костюм! в пятницу похоронили!" — "Так что вы меня спрашиваете или он мне нравится"?" — "Нет, но как вы оцениваете поступок?".

И этих, и российских бабок я наблюдаю со страстью. Вот поезд Самара — Саратов, подъезжаем к конечной — стоим, не дают пути. Разговорились в тамбуре с проводницей. Она рассказывает, что в деревне под Саратовом, где она живет, какой-то бывший клуб или избирком отдали под церковь. И говорит она: "У нас либо церкви превращают в конюшни, либо конюшни — в церковь". Я жадно все это записывала: Россию ведь я не видала десять лет. А сейчас, за три года, навидалась. Ленин — по-прежнему святой покровитель российской провинции. Ох, какую коллекцию лениных я насобирала!

— Ваша маленькая Лениниана?

— Моя довольно-таки приличная Лениниана. Описываю в записных книжках те памятники Ленину, которые видела: пригодятся. Вот в городе Истра он маленький и покрытый серебрянкой — как елочная игрушка. В Клину — по-видимому, само пребывание здесь Петра Ильича Чайковского наложило отпечаток на саму атмосферу города. Даже Ленин...

— ...неужели выкрашен в голубое?

— ...необыкновенно элегантен. Стоит в непринужденной позе в великолепно сшитом костюме, такой дуся в парусиновой паре, и даже похож на Петра Ильича. Очень интеллигентный Ленин. В Ростове — нога у него выставлена вперед, а рука, протянутая, как обычно, в светлое будущее, указывает: вот, мол, какие классные ботиночки я себе отхватил! В Серпухове он — огромный, непомерный. Руку у него отпилили и в карман сунули. Говорят, на этой протянутой в счастье народов, руке кто-то однажды ночью повесился. И во многих местах он — как хулиган слободской с этой кепкой: рука наотмашь, полы полупальто задраны... В общем, масса любопытных персонажей — и все они называются Владимир Ильич Ленин.

— И все похожи на свои города?

— Все. В Воронеже — ух, какой страшный Ленин! Стоит, как пахан над всем городом. И город очень жесткий, не в обиду воронежцам.

— Новые романы — новые прототипы. Не боитесь, что они, по примеру ваших "старых" прототипов, будут подавать на вас в суд?

— Что поделаешь, человек раним, хрупок, мнителен. Редко кому нравится, когда его "изображают". Хотя, как вы понимаете, прототип имеет к персонажу весьма далекое отношение. Но я понимаю ощущения прототипа. Ты находишься в лапах захватчика. Ты, твое существо, твоя личность, твое имя — даже переделанное — вдруг становится достоянием общественности. С какой стати и какого черта этот жалкий фигляр-литератор себе позволяет?.. Я это понимаю и всегда повторяю: "Да подлецы мы, подлецы. Подлецы мы окаянные". И более нечего сказать на эту тему.

Я стараюсь менять имена, хотя это очень плохо. Вот Довлатов имен не менял, и не потому, что был подлецом и стремился кого-то унизить, обидеть. А потому что пуповину имени между персонажем и прототипом обрезать страшно. Именно через нее проникают жизненные соки, которые делают персонаж живым, а не картонным.

— А если перед сдачей книги имя взять и заменить? Использовать как строительные леса — и разобрать их?

— Это бывает: закрываешь глаза — и меняешь. Но имя должно быть приклеено к персонажу — до того, как последний затвердевает в своем литературном качестве. И это имя потом менять нельзя, не нужно.

— Персонаж рассыплется?

— Да не рассыплется. Просто у него выражение лица поменяется.

— То, что прототип, условно говоря, рвется набить вам лицо — для вас мера признания или нечто иное?

— Это — тот штраф, который я должна заплатить. К штрафам вообще отношусь смиренно, в том числе, к денежным. За исключением последних трех лет, я всегда была кем-то вроде мастерового на отхожем промысле: ездила со своими книгами, выступала, что-то зарабатывала — иногда довольно приличную сумму. И каждый раз небесная бухгалтерия сверяет дебет с кредитом и вычитает из моего бюджета своеобразный подоходный налог. Неважно, чем: допустим, на меня подают в суд, и я оплачиваю адвоката — несмотря на то, что меня оправдали. Короче: штраф — надо платить. И я плачу.

— И всегда его ждете?

— О, я на стреме! У меня даже есть теория, согласно которой тебе на год спускают определенную сумму. И, если в начале года на тебя свалились приличные деньги, то держи ухо востро и прибереги их. Потому что дальше как пойдут минуса! И наоборот: если в январе-феврале не везет — ну, ничего, скоро что-нибудь подвалит.

— У вас на сайте все выложено в бесплатном доступе, включая совсем новые вещи. Не обкрадываете себя?

— Ругают меня за это — и издатели, и читатели: "Вы же живете со своих книг, как же можно...". Но я это делаю. Потому что считаю: любое произведение должно быть выложено на сайт целиком — коль скоро я его решила выкладывать. А еще мне жалко моих читателей где-нибудь в Сыктывкаре — им трудно найти мои книги.

— Так у них, наверное, и Интернета нет.

— Вот тут — извините. Я время от времени заглядываю на сводную статистику своего сайта по странам: боже, откуда только ко мне не заходят! Из Сыктывкара и прочих российских городов — это, хоть, объяснимо; но — из Арабских Эмиратов, Саудовской Аравии, Сирии, Ливии, Пакистана..?!.

— В каких только гаремах наших нет.

— Именно эта мысль всегда приходит мне в голову!

Беседовал Юрий Васильев,
газета "Московские новости", 26 августа 2003 г.