Интервью

Дина Рубина: "...В мире нет места нежности"

Дина Рубина Дина Рубина, кажется, создана для сочинительства, оно было предназначено ей самой природой. Ее появление в литературе — из числа самых ранних, она в словесности с юных лет (немного найдется в истории русской прозы тех, кто стартовал бы в престижных журналах в более юном возрасте), и уже первые ее опыты были замечены, снискали симпатию и даже любовь. В этих давних рассказах, притулившихся в детских отсеках моей читательской памяти, — ведь более четверти века прошло — были зоркость, остроумие, чувство, которое невозможно имитировать.

Годы прошли, и она решилась на шаг, ставший в начале 90-х массовым, но в писательском случае глубоко индивидуальный, даже рискованный, — Дина Рубина переселилась в Израиль, где должна была заново выстраивать литературную биографию. Проза последних лет с ее лирикой и сатирой, легко распознаваемыми типажами в обрамлении житейской фантасмагории показала, что Рубина, оставаясь собой, умеет меняться, а, изменяясь, — как и раньше, добиваться успеха.

— По словам известного израильского издателя, вы — один из двух русскоязычных писателей в этой стране, чьи книги приносят ему доход. Какие именно качества вашей прозы позволяют вам добиться ее успеха и даже содержать издателя?

— Это вопрос не ко мне, а к моим читателям. Вы же, надеюсь, не ожидаете, что сейчас я буду называть "качества" моей прозы, благодаря которым кормятся мои издатели, да и я помаленьку хлеб жую. Взаимоотношения писателя и читателя — сфера интимная, я бы сказала — биоэнергетическая; что именно и почему читатель ищет и что находит в книгах того или иного автора — загадка, как бы ловко ни раскладывали все по полочкам всезнающие культурологи. Может быть, в разные периоды обществу требуются какие-то, скажем, духовные витамины — вот как весной организму нужен витамин С? И в зависимости от того, продукция какого писателя, условно говоря, является носителем нужного витамина, возрастает и спрос на эту продукцию...

К тому же я не верю, что какой-нибудь писатель сможет рассказать вам хоть что-нибудь внятное о "качествах" своей прозы. О стиле — да, о приемах, на которых этот стиль зиждется, — да, а в "качествах" он ни черта понимать не должен, потому что он сам и есть эти "качества". Дарование любого настоящего писателя — мы ведь с вами говорим о явлениях литературы, правда? — любое настоящее литературное дарование органично. Вы можете объяснить цвет своих глаз, походку, пластику жестов? Так вот, "качества" прозы писателя — это его походка, цвет глаз, особая манера интонировать, щуриться — то, что мы называем шармом. И точно так же, как та или иная женщина имеет необъяснимый успех у мужского пола, так же и тот или иной-писатель (шарм, пластика фразы, манера формулировать мысль, интонация, природа юмора, да бог знает что еще!) имеет успех у читателя.

А что касается, скажем грубо, раскупаемости моих книг, то ведь загадка небольшая. Я ведь уже старый молодой писатель, печатаюсь с отрочества, лет тридцать, начинала в журнале "Юность" с его гигантскими тиражами, сегодня уже автор двадцати пяти книг... то есть — набрал силу процесс естественного накопления литературного имени. (Работаешь, черт возьми, всю жизнь, как вол, потом тебя спрашивают — почему это раскупаются твои книги...)

— Как вам живется в Израиле; что для вас значит эта земля?

— Я живу здесь уже десять лет, это огромный кусок жизни. Для литератора в середине его творческого срока (а у каждого творческого организма свой срок продуктивности) это кардинальный отрезок жизни. За десять лет написаны два романа, три повести, с десяток рассказов да мелочи вагон... Все это наработано уже на материале местного моего бытия.

Я не очень люблю рассказывать о том, что для меня значит эта земля. Здесь есть Иерусалим, и этого достаточно — для меня. Данное обстоятельство страшно меня к этой земле привязывает.

— На средства, получаемые от литературы, на Западе живет ничтожное количество авторов. А вам удается просуществовать за счет словесности?

— Мне удается просуществовать не за счет словесности, а за счет актерства, чуть ли не циркачества. Пропитание на жизнь добываю выступлениями. И кстати, много лет оттачиваю этот жанр своей — скажу не стесняясь — эстрадной деятельности, Я, как это называет Игорь Губерман, — "выступальщица". И в этой ипостаси достигла изрядных высот. Могу и спеть, например. Чувствую, что надо бы и дальше совершенствовать ремесло — научиться еще чему-нибудь стоящему: по проволоке, что ли, ходить, шпаги глотать или носить на шее ручного удава... в общем, как там у О. Генри — "Поем мы или играем, пляшем или пишем, читаем лекции или рисуем картины, суть одна: мы как есть трубадуры, и давайте, хоть без особой чести, выходить из этого положения".

— Женский роман — термин уничижительный. Воображение мгновенно рисует аляповатые обложки с голубиной парой влюбленных, крупный шрифт для малограмотных и нежно-розовый образ Барбары Картленд с круизами, подушками и собачками. Но женская проза — нечто иное. В этом случае подразумевается особый женский взгляд, специфическое женское видение мира. Вы связываете себя с женской прозой в этом втором понимании?

— Знаете, мне в каждом интервью задают этот вопрос. Следующего интервьюера я убью. Я не понимаю, что такое "женская проза". Мы же не употребляем термин "женская живопись", "женская скульптура" или "женская музыка", даже если создатели этих произведений искусства женщины по первичным и вторичным половым признакам? В искусстве, тем паче в искусстве словесном, меня интересует только ткань. Героиня повести или романа может быть женщиной (если ее таковой задумал автор) — тогда соответственно она и мыслит, и говорит, и двигается, и действует как женщина, сообразуясь со сложнейшим комплексом логики и психологии характера. Если героем для достижения каких-то авторских целей мне удобнее выбрать мужчину — в таком случае, разумеется, он должен быть мужчиной по всем психофизиологическим параметрам. Если мне, автору, непосильна эта задача, то горе мне как профессионалу, а отнюдь не потому, что я — женщина. Прожив с мужчиной почти тридцать лет, я знаю о нем все, чтобы сделать его живым в литературе. Хороший писатель обязан перевоплощаться не только в мужчину, в женщину, в сексуальные меньшинства, но и, извините, в кошку, собаку, козла и пчелку. Если он писатель.

— Как вы относитесь к феминистским идеям, в обоих вариантах — радикальном и смягченном? Согласно первому — все представления о женщинах, бытующие в западной культуре (в том числе "миф красоты"), созданы мужчинами для эксплуатации противоположного пола. Согласно второму — с мужчинами все же можно поладить, ведя методичную борьбу за свои права и настаивая на уникальности женской доли.

— К феминизму отношусь плохо в любой его ипостаси, потому что женщина — до мозга костей. Потому что нежно люблю мужчин, всю жизнь преданно дружу с ними, очень их жалею за слабости и знаю, что достижение любой цели (я имею в виду современное общество, конечно, а не первобытнообщинный строй) зависит от цельности характера и масштаба таланта человека, а не от его пола. Мужчина — мой отец, мой брат, мой муж и мой сын, — с какой стати я стану с ним бороться?

— Положение писателя-женщины явно сложнее, чем писателя-мужчины, ведь муж и дети требуют массы времени, и до сочинительства, вероятно, подчас руки не доходят. У вас, к счастью, нормальная семья, и при этом вы много пишете. Как вам удается это совмещать?

— Вы как-то странно говорите — "руки не доходят"... Бог с вами, ведь профессия литератора — это работа, а не вышивание. Это тяжелый многочасовой труд, подчас изнуряющий, огромная психофизическая нагрузка, вам это любой психоневролог скажет... Можете ли вы представить, чтобы женщина-врач или женщина-биолог заявила бы, что делать свою работу у нее "руки не доходят"? Извините, а встать в шесть утра и на работе быть в полвосьмого, и чтобы отпуск — две недели раз в году? Почему вам кажется, что "сочинительство" — это нечто такое, что надо "совмещать" с семьей, с мужем и детьми? Со стиркой там, глажкой, готовкой, с чем еще... с выпеканием пирогов? Сочинительство — это образ жизни, образ мышления, это тяжкие вериги, это рабство на галерах... А пирогов я не пеку, муж у меня — художник и вполне существует автономно как творческая личность, никакой "массы времени" он от меня не требует, потому что на собственной шкуре знает — что такое творчество. Дети писательские — это правда — всегда несчастны, судьба у них такая. Писательскому ребенку в детстве говорят: "я возьму тебя с собой, если всю порогу ты будешь молчать" — не потому, что мама — сволочь, а потому, что не может она отвинтить себе голову и выбросить ее в окно.

Зато эти необихоженные заброшенные дети имеют кое-какие другие преимущества перед детьми с нормальными родителями. Неудобно даже говорить — какие. Например, постоянно видят в своем доме разных неслабых людей, о которых потом — как, скажем, Алексей Баталов — могут написать воспоминания, и дышат чуть-чуть другим воздухом, и слышат чуть-чуть другие разговоры, что тоже худо-бедно формирует личность не меньше, чем поездка с родителями в "Диснейленд ".

Я к чему все это говорю? К тому, что искусство — штука жестокая, это не развлечение, не рукоделье, это то, что пожирает вашу жизнь без остатка, вместе с вашей семьей, детьми, домашними животными и разными прочими обстоятельствами.

— Европейская женщина, вы всю жизнь живете на Востоке — сначала в Ташкенте, теперь вот — под Иерусалимом. Это судьба? Как бы вы охарактеризовали сходство и различия этих восточных земель?

— Я не всю жизнь жила на Востоке, довольно много лет я жила в Москве, собственно, оттуда и уехала в Израиль... Знаете, все-таки не стоит путать Среднюю Азию со здешними местами. Это распространенное и глубокое заблуждение, продиктованное первым впечатлением от израильского солнца и золотого купола мечети Омара... Нет, здесь — Средиземноморье, это совершенно другие пространства, другое мироощущение, другие принципы отношения к жизни, другое отношение к женщине (!). Разумеется, я говорю не об арабском обществе, где и по сей день многоженство — явление распространенное. Я говорю об израильтянах. К тому же не стоит забывать, что эту страну строили выходцы из России, Белоруссии, Польши.

— В своих книгах вы "нередко выводите в юмористических или памфлетных тонах известных персонажей здешней среды обитания, не заботясь даже о том, чтобы придумать для них менее прозрачные псевдонимы. Часто ли на вас обижаются прототипы и как складываются дальнейшие, нелитературные отношения с ними?

— По-видимому, я произвожу впечатление акына, который пишет, что видит. Это заблуждение, в которое я намеренно ввожу читателя. На самом деле мало из того, что я пишу, происходит в жизни буквально. Иллюзия факта как авторский прием. Искусство — как побег от личного чувства. Типажи — да, почти всегда черпаю из жизни. Но действия их, коллизии, диалоги — сочиненные.

Знаете, я ведь себя ощущаю человеком мастеровым. У меня отец — художник, муж — художник, сама я семнадцать лет отдала одному из каторжных искусств — музыке. Я с детства привыкла относиться к искусству как к весьма вещественному и тяжелому труду. Выросла среди подрамников, рам, мольбертов, холстов, среди плотницких инструментов, при помощи которых эти подрамники сбиваются... Я боготворю материал, уверена, что подлинное искусство всегда рождается из материала — неважно, что он собой представляет — крошево прошлой жизни, сегодняшний день с его каруселью лиц, жестов, обрывков диалогов — все это материал для литературы. Глина, из которой лепится литературный Голем. Только писатель может заставить реальность повернуться значимой стороной. Сервантес, кажется, писал — истории вымышленные только тогда хороши и увлекательны, когда они приближаются к правде или просто правдоподобны... А Малларме утверждал, что мир существует, чтобы войти в книгу.

И тут в процессе работы важно не испугаться будущего столкновения прототипа с персонажем, не стать жертвой своей недоговоренности, осторожности, так называемой "воспитанности", деликатности общечеловеческой. Художник — роженица, излишняя стыдливость может стоить литературному ребенку жизни. Зощенко говорил, что страх писателя грозит потерей квалификации. Говорил он это, имея в виду несколько иной смысл, политический, но писателя подстерегает множество опасностей, и та, о которой я говорю, — не из последних. Вообще, по жизни писателю требуется мужество самых разные сортов. В том числе надо быть готовым к тому, что от тебя могут отвернуться близкие, что, в конце концов, ты останешься одиноким, как желтый огурец в осеннем поле.

Я еще не самый злостный экземпляр "пользователя всего живого". Например, Гашек использовал типажи своих друзей и знакомых под их же именами, приписывая им, конечно же, все, что считал нужным, создавая вторую реальность (суть творчества). Однажды какой-то его приятель, переводчик, сказал ему: ты можешь писать обо мне все, что угодно. Можешь даже написать, что я — горький пьяница, но не приписывай мне того, что я не говорил. Гашек тут же написал (я передаю по смыслу, не дословно): "Мой приятель такой-то просил меня не приписывать ему чужих мыслей. Но у него своих мыслей никогда и не было. Всю жизнь он переводит мысли великих — Гомера, Платона, Аристотеля, — которые и пересказывает собутыльникам в пивной, когда напивается, как свинья. Правда, о том, что он напивается, как свинья, он мне позволил писать".

Обратите внимание: в первом случае перед нами — обычная просьба заурядного человека. Гашек немедленно преображает этот абсолютно незначащий факт жизни в факт литературы. С точки зрения обывателя, подобный ход, разумеется, — верх неприличия, даже подлости. Писатель — в любом случае — повелитель миров, которые создает, как Бог создал Вселенную, заселяя их по своему усмотрению всем живым и неживым, что попадает в поле его зрения. И в его власти всегда повернуть реальность той знаковой стороной, какая ему понадобится.

— Интеллигентная женщина в Израиле, неважно, уроженка страны или приезжая: каким литературным жанром вы бы означили эту ситуацию? Трагедия, драма, комедия, фарс, мелодрама и прочее?

— Независимо от того, интеллигентна героиня или нет, женщина она или кошка, уроженка страны или иммигрантка, в Израиле живет или на острове Эльба, человеческая жизнь всегда — и я убеждена в этом — трагифарс, и все, что кренит в ту или другую сторону, обедняет искусство. И знаете, ведь читатели это чувствуют. Считайте, что мы вернулись к вашему первому вопросу.

— В вашей повести "Высокая вода венецианцев" описана эффектная любовная история, возвращающая героине надежду на жизнь. Банальный вопрос, и все же: что такое для вас любовь — вчера, сегодня и завтра?

— Героине повести "Высокая вода венецианцев" ничто не дает надежды на жизнь, она слишком сильна, чтобы цепляться за надежду, именно поэтому — от отчаяния, от безнадежности — с ней и происходит, как вы выразились, "эффектная любовная история".

Для меня любовь — вчера, сегодня и завтра — материал для будущей книги. И не только моя любовь, и не только любовь, а все вообще, что со мной и с миром вокруг меня происходит. Моя душа, мое тело, мой муж, мои дети, мои близкие и неблизкие, мои враги, моя вселенная, короче: моя единственная жизнь вчера, сегодня и завтра — материал для будущей книги.

"У художника нет личной жизни, он прячет ее, заставляя нас обращаться к его книгам, если нам взбредет вдруг в голову искать истинный источник его чувств. Все его изыскания в области секса, социологии, религии и т. д. — лишь ширма, за ней же только и всего — человек, страдающий нестерпимо оттого, что нет в мире места нежности".

Это написал замечательный писатель Лоренс Дарелл в своем романе "Жюстин".

Мне нечего к этому добавить.

Беседовала Екатерина Соломонова