«Береги Дев!»

Дина Рубина

Новый роман Дины Ильиничны Рубиной "Синдром Петрушки" − погружение в частную жизнь талантливого кукольника и его жены, своенравной и непокорной даже через много лет близких отношений.

Эффект подглядывания от романа у меня не появился. Мне сразу доверили так много подробностей частной жизни, что я стала словно бы ещё одним персонажем книги.

Советовать героям я, конечно, ничего не могла, а вот выхватить вниманием и сделать главной любовную линию романа или страницы, на которых автор отправляет читателя во Львов советских времен, или попытаться представить, что же будет с героями в будущем, мне было позволено. И от этого роман был прочитан не только, как полифоническое произведение, но и как некое интерактивное действие. Я попала в игру, жила в ней, сопереживала и сочувствовала, строила вместе с героями их опасный и мало предсказуемый мир.

— Дина Ильинична, кто прототипы героев романа "Синдром Петрушки" и как рождался его нелинейный сюжет?

— Прямых прототипов героев романа не существует, да у меня и вообще крайне редко встречаются герои, у которых в жизни есть "чистые" прототипы. Пожалуй, только Старуха из романа "На Верхней Масловки" − она была в жизни настолько колоритна, что жаль было упустить малейший оттенок характера. Но и там, конечно, сюжет и замысел диктовали свои повороты темы.

Что касается вообще рождения сюжета, линейного или нелинейного, то это уже - дело второе. Главное ведь не сюжет, тот выстраивается согласно характерам героев; главное - тема книги, та нота, которая звучит изначально и дает камертон всей вещи.

Так случилось, что я встретила кукольника, который произвел на меня какое-то неизгладимое, даже вдохновенное впечатление полной погруженностью в дело своей жизни. Я смотрела на его бурную жестикуляцию, вслушивалась в рваную речь, и понимала, что стою перед очередной громадной темой, странной, пугающе странной... Я в тему романа влюбилась еще до того, как возник сюжет, герои, и прочие реалии замысла.

— Пугающие интонации романа я почувствовала с первых страничек. И это сразу перенесло меня в мир немного сказочный, даже не смотря на то, что герои − наши современники. Звучит тема кукол…Вы сами, как писатель и как женщина, чувствуете себя куклой в руках Бога? Или вы кукловод? Тогда вы «довольно молодой Бог» для кого-то… Кто вы в новом романе?

— И то, и другое, и третье… Любой, мало мальски чувствующий и мыслящий человек, писатель – тем более, в разные минуты жизни ощущает себя и богом, и марионеткой в руках кого-то неведомого; а уж кукловодом – в своей-то работе, - всегда.

У меня в жизни немало случаев, когда я чувствую эту натянутую нить Высшего Кукловода. Например, в моих непростых отношениях с Испанией. Если и есть страна, где я всегда настороже, так это Испания. Странное дело: попав туда в уже зрелом возрасте, я ощутила необъяснимую причастность к ее истории, культуре, национальным типажам.

В одной психологической книжке я прочитала довольно забавное утверждение, основанное на множестве опросов и наблюдений: наиболее толерантно человек относится к особям, с типологически похожей внешностью. Иными словами: азиаты симпатизируют людям с азиатскими чертами внешности, семиты - людям с семитскими чертами лица, славяне – к людям, с типично славянскими лицами...и так далее… Хм, достаточно спорное утверждение, если припомнить историю войн и разборок помельче между китайцами и японцами, между вьетнамцами и вьетнамцами, между племенами тутси и хуту; между арабами всех мастей и верований, не говоря уже о нескончаемых войнах арабов с евреями. Да что говорить: а все гражданские войны на земле!

И все-таки: поскольку не вредно порою и за собой последить, я поняла, поразмыслив, что не знаю уж, как там насчет толерантности, но факт, что наиболее уютно, наиболее уместно и спокойно я ощущаю себя в толпе, скажем, так – средиземноморской: итальянской, израильской…хотела с разбегу написать «испанской», но – рука повисла над клавиатурой. Нет, не уютно. Удивительно привычно – да, однородно и уместно – да, но что касается уюта …

С первой минуты пребывания в Испании – а впервые мы с Борисом оказались там весной 1999 года, - я чувствовала странное напряжение, волнение, пристрастное, и совсем не туристическое внимание ко всему, что меня окружало...Причиной тому была семейная легенда об испанских предках, следы которых я сама не отдавая себе в этом отчета, подсознательно искала в любом испанском городе, где мы оказывались. И, в конце концов, нашла в Толедо, где и по сей день живут несколько семей с бабкиной фамилией Эспиноса, которая, изменяясь в истории и разных странах, когда-то в Голландии превратилась в фамилию знаменитого философа – Бенедикта Спинозы.

По возвращении домой, я написала повесть – не повесть, а такие длинные записки путешественника под названием «Воскресная месса в Толедо», полагая, что в этой вещи воплотила все свои тревоги и неоднозначные чувства к Испании,…после чего можно с легкой душой закрыть эту тему.

Однако не тут-то было. Испания меня не отпускала. Причем, меня не интересовало в ней то, чего ищут многие туристы и отдыхающие – все эти солнечные побережья, курорты, национальная кухня, террасы уютных кафе, порты и лагуны. Морей и солнца хватает и в Израиле. Как заметила моя приятельница, гид и частый в Испании гость: « Если в каком-нибудь Коста-дель-Соль ты видишь человека, который, в отличие от остальной толпы туристов, ищет теневую сторону улицы, знай, что это – израильтянин».

Нет, знаменитые испанские курорты меня никогда не привлекали.

Испанию я чувствовала издалека беспокойно и властно, она меня будто звала, будто хотела заставить еще и еще раз задуматься, вникнуть, понять, проследить те невидимые связи, те испанские струны, которые во мне столь настойчиво и тревожно звучат.

Так родился замысел романа «Белая голубка Кордовы», героя которого, его характер, его предков я связала с Испанией. И для того, чтобы еще раз почувствовать воздух, пространство, цвета и запахи этой страны, решила проехаться по нескольким городам. В первую очередь – оказаться в Толедо.

На сей раз, сказала я себе, меня не интересует история собственной семьи. На сей раз я придумываю историю другого рода, другой семьи, других обстоятельств…И несколько дней, с утра до вечера мы исхаживали улочки Толедо, фотографируя глухие не туристские уголки, дворы и подворотни, и заполняя блокнот разного рода заметками, необходимыми для создания образа русского художника, чья семья корнями уходит в совсем иную, испанскую местность.

В последний день, перед тем, как вызвать такси в аэропорт, мы решили еще раз прогуляться по ближайшим к отелю улицам, хотя, казалось, что всю округу мы знаем, как местные землемеры. Еще раз прошли пешком до набережной Тахо, постояли на древнем мосту…Надо было возвращаться.
− Давай поднимемся к отелю тем переулком? Мы там еще не были.
− Мы везде были, − возразил муж, − и мы уже опаздываем. Ничего нового в том переулке нет.
− А все-таки…
Вот что-то же вело меня именно в этот кривой и короткий, совсем неинтересный переулок, в котором действительно не было ничего для нас нового, кроме…

Голубые ворота в небольшой дворик-патио были открыты, чтобы туристы, которые пройдут мимо, заметили развешанные по стенам, лежащие на круглом столе картинки, выставленные на продажу.
− Зайдем!
− Ты что, еще не все скупила в этом городе?! – мой многострадальный муж, с утра уже утрамбовавший чемоданы, привычно вообразил, как навешивает на себя еще один, прикупленный мною сувенир. – Мы же опять, как елки…

Но я уже была во дворике, уже разглядывала товар, переходя от одной картинки к другой, – веселила сердце. Все же, в глубине существа, я – человек коробейниковой эпохи.

Это была мастерская художника – на столе стояли несколько банок с краской, лежали кисти на расстеленной газете. Небольшие картинки были рисованы на предварительно состаренных досках, и выглядели славно – стильно, декоративно. Из приоткрытой в дом двери к нам вышел юноша лет семнадцати. Я на корявом испанском спросила сакраментальное: «Куанта куэста?», - в ответ услышала, что всего 25 евро, и вдохновилась. Надо сказать, что и Борису картинки понравились: он вмиг забыл, что мы опаздываем, что мы и без того перегружены, что я вечно покупаю все, на что глаз ляжет, а потом не знаю, куда это деть…Мы хватались то за одну, то за другую дощечку... Наконец, выбрали: группа трубачей, трубящих в длинные трубы, стилизация под средневековые гравюры, чуть тронутая тусклым золотом. Внизу какая-то надпись на латыни.
− Вот эту, пожалуйста!
Я достала кошелек, а юноша принялся заворачивать доску в газету. Мелькнула с изнанки чья-то подпись…
− Постойте! Что там?
Я взяла в руки доску, перевернула. На черной поверхности белой краской было размашисто выведено «Espinosa» …
И я поняла, зачем меня притащили в этот дворик.
− А кто это − Эспиноса? – спросила я.
− Мы,− ответил парень. – Это работы моего отца.
И завернув доску в газету, вручил мне…Он так сердечно, так естественно произнес: «ми падре»…Я помедлила еще мгновение, представляя, что бы сказала ему на испанском…Но, в отличие от героя моего романа «Белая голубка Кордовы», или от героев романа «Последний кабан из лесов Понтеведра», я, увы, не говорю на испанском. К тому же, мы и вправду опаздывали…

Дома я повесила доску в прихожей. Она благородно отсвечивает тусклым золотом труб. Недавно была у меня в гостях моя подруга из Милана. Обратила внимание на картинку. И я ей рассказала историю покупки.
− А знаешь, что здесь написано? – спросила она. – «Береги Дев!».
Так и висит у меня этот, милый моему сердцу – сердцу Девы, – оберег. Бережет меня исправно.

Перед тем, как выйти на улицу, я уже привычно бросаю взгляд на доску, и в моей памяти на мгновение всплывает дворик, весь завешанный работами художника, - еще одного художника в моей дальней-предальней испанской родне.

— Насколько вы перевоплощаетесь в героев, когда пишете роман? Как вообще вы с героями сосуществуете? Они приходят к вам и рассказывают свои истории или вы становитесь на время каждым из них? Бывает ли ощущение, что вы не можете выпрыгнуть из образа и стать собой?

— Собственно, пока пишу книгу, я в ней и сижу по самые уши. Это ведь работа ненормированная, непрерывный процесс, в котором уже и не отдаешь отчета. И тогда тащишь к себе в берлогу все, что под руку попадется: все идет в работу, все – и ты сам, со всеми своими потрохами, со своими комплексами, радостями и пороками - в первую очередь. «Книги можно писать, только если ты начисто потерял стыд; писательство – штука более интимная, чем постель» - это из книги замечательного польского писателя Марка Хласко.

— И стыд, видимо, у писателя теряется постепенно? Как и во всем прочем, в этом тоже можно совершенствоваться?

— Совершенствоваться можно во всем. Но этот «стыд» - определение, как вы понимаете, условное, да? – рождается вместе с писателем. Прилагается к таланту. Такой природный комплект. Два в одном. Потому что нормальный человек, увидев, как визави за столом ковыряет в носу, отведет глаза; писатель вопьется взглядом и проследит до конца весь процесс. Бабель иногда просил знакомых дам, чтоб ему позволили порыться в дамской сумочке.

Есть известная история о том, как Лев Толстой приходил наблюдать за умиранием любимой жены художника Сурикова. Она была молодой красивой женщиной, умирала от чахотки, Суриков был в страшном горе. Однажды он, ненадолго отлучившись из дому, вернулся и застал у постели больной старика Толстого, который выспрашивал ее – что она чувствует при приближении смерти. Суриков затопал ногами и закричал: - «Вон отсюда, злой старик!». Но Толстой был не злой – в общепринятом смысле этого слова. Он был выдающийся писатель. И когда писал такую вещь, как «Крейцерова соната», выставляя на обозрение миру интимную жизнь своей семьи, он не мог иначе. Вот Софью Андреевну – да, жалко…Писатель вообще воспринимает эту жизнь, как сырье для литературы; весь мир, своих близких, свои любови, свои страхи, - все это для писателя – материал для работы.

— Не всякая реальная история может показаться публике достоверной. Иногда в ответ на правду человек возмущается: «Обманули!» Дина Ильинична, как вы справляетесь с такой читательской особенностью восприятия фактов?

— Никак. Меньше всего меня волнует реакция моих читателей, при всей моей к ним симпатии. Думать, что писатель пишет свои книги для того, чтобы читателю понравиться, − глубокое заблуждение. Кроме того, «реальные истории» и литература – материи разные. Реальная история может быть совершенно неубедительна в жизни – такое случается сплошь и рядом; а вот хорошая литература убеждает каждым словом, даже если писатель напишет, что некий человек, попав в кораблекрушение, очнулся от того, что по нему, связанному, бегали крошечные человечки; или, что некий коммивояжер однажды утром проснулся в образе жука…Потому что, правда жизни, и правда искусства – штуки разные, и объяснять это каждому читателю, и каждый раз кланяться, писатель не должен ни в коей мере.

Вообще, это станиславское «не верю!» - вещь забавная. Помните, как у Светлова: «Читаю у Шекспира: «Входит тень отца Гамлета…» - Верю! Читаю у советского писателя: «Вошла учительница в класс…» - Не верю!».

Меня давно жизнь научила, что в восприятии литературы, с точки зрения достоверности у читателей никогда нет консенсуса. Послушайте. Я родилась и выросла в Ташкенте; прожила там 30 лет! – наверное, я знала этот город? Тем не менее, работая над романом «На солнечной стороне улицы», я переписывалась с несколькими своими друзьями, земляками (не говоря уже о своих родителях, которые в Ташкенте прожили лет по 50 каждый). И ВСЕ ОНИ рассказывали о городе – о СВОЕМ городе – совершенно разные вещи. Они даже рисовали разные планы улиц. И потом, когда роман вышел, меня еще долго доставали (да и сейчас достают) особо рьяные ташкентцы, которые пытаются мне доказать, что такая-то улица заворачивала на ту не после такого-то поворота, а раньше.

По этому поводу еще Флобер говорил: «Правда не боится вымысла; и только правдоподобие плетется за фактами».

В этом смысле, я всегда бываю тронута, когда какой-нибудь львовянин пишет мне в связи с последним моим романом «Синдром Петрушки» что-нибудь вроде: - «Как же я мог не знать Вас раньше! Вы ведь жили во Львове?».

И я даже не объясняю никому, что во Львове я была три дня в своей жизни.